front3.jpg (8125 bytes)


«Как это все быстро произошло! — думает она. — Харьковская неудача. 2 августа известие о казни Ковальского. 4 августа крики газетчиков: «Убийство шефа жандармов!» Не надо было этого делать. Таких, как Мезенцев, у них много. Вот этот толстый жандарм напротив легко может его заменить. А если Кравчинского арестуют?.. Нет, об этом страшно и думать... Но оставить Мезенцева безнаказанным тоже нельзя было. Каждый должен отвечать за свои поступки».

— Опять в дураках останешься, — говорит один из жандармов и зевает, прикрыв рот пятеркой карт. — Дурак и есть!

— А ты-то больно умный, — отвечает второй. — На-ка, выкуси!

— Эка невидаль — король! А мы его тузом.

— Кабы я знал, собачий сын, что у тебя туз, я бы тогда...

И это часами. А колеса все стучат и стучат. Соне кажется, что она всю жизнь в дороге. Не успела приехать в Приморское — и опять обратно. Всего один вечер удалось ей провести с матерью и братом в маленьком домике на взморье. На другое же утро — полицейское управление, галантный жандармский офицер и неожиданное, как удар по голове, известие о ссылке в Повенец.

— Но ведь я по суду оправдана, — пробовала защищаться, она.

— Ничего не могу поделать. Распоряжение из Петербурга.

Поезд приближается к Волхову. Жандармы рассчитывают, что выгодней: ехать ли поездом до Петербурга и там сесть на пароход или же сойти на станции Волхов?

— По красненькой в кармане останется, — говорит толстый. — А тебе-то и невдомек. Я, брат, сразу смекнул.

— Ежели по красненькой, говоришь, то отчего ж, можно...

— Дурак ты, вот что! Кабы не я, тебе бы и ввек в голову не пришло, а у меня котелок в порядке.

«Вот когда надо попытаться», — мелькнуло в голове у Сони.

Всю дорогу она обдумывала план бегства. Но до сих пор ей попадались добродушные жандармы, и она не хотела их подвести, а эти грубые, тупые.

— Собирайся, — сказал толстый жандарм. — Выходить будем.

Она надела пальто, закуталась в платок и взяла свой чемоданчик. За окном замелькали огоньки. Промчалась назад какая-то будка, сторож с фонарем. Поезд замедлил бег.

Станция Волхов. Толстый жандарм пошел впереди, за ним — Соня, сзади — второй жандарм. На платформе народу почти не было. Вошли в зал третьего класса. Там на полу и на скамьях спали люди в ожидании поезда на Москву. Толстый жандарм остановил какого-то железнодорожника и спросил, когда отходит пароход.

— Утром в шесть часов двадцать минут, — ответил железнодорожник, с любопытством поглядывая на Соню.

— Эх, чтоб тебя! — сказал толстый жандарм, почесывая затылок. — Где же нам переночевать? Надо сходить к начальнику станции.

Пошли к начальнику станции. Пока толстый жандарм вел- переговоры, Соня рассматривала висящее на стене расписание. «Поезд на Москву в два пятнадцать, значит через два с половиной часа».

Начальник станции приказал отвести жандармам дамскую комнату. Прошли через зал первого класса. Там было пусто. Соня старалась запомнить расположение дверей. Зашли в дамскую комнату.

— Ложись, — сказал ей толстый жандарм, указывая на диван.

Она легла, накрылась своим пальто и сжалась в комочек. Толстый жандарм запер дверь на замок и сел на стул около самой двери. Худой расстелил на полу у порога шинель и улегся.

Соня заметила, что ключ остался в замке. Она повернулась к стенке и притворилась спящей. За стеной шумели деревья. Было холодно, неуютно... Наконец раздался храп. Один из жандармов заснул — тот, вероятно, который улегся на пол. Соня подождала немного, повернулась на другой бок, как будто во сне. Из-под края платка она могла следить за жандармами.

Худой лежал на спине, запрокинув голову, и храпел. Его длинная жилистая шея с выступающим кадыком была похожа на шею только что ощипанного гуся. Толстый жандарм дремал на стуле.

Соня приподнялась, отодвинула пальто. И вдруг — пронзительный гудок паровоза над самым ухом. Толстый жандарм встрепенулся и открыл глаза, но она уже лежала притаившись. Жандарм прочистил горло, сплюнул, отер усы и устремил глаза на потолок. Через секунду его голова опять опустилась на грудь.

Прошло пять, десять минут. Соня сняла ботинки и встала, не спуская глаз с толстого жандарма. Но он не просыпался.

Теперь надо было действовать быстро. Она придала своему пальто и другим вещам вид спящей фигуры, накинула на голову платок и, взяв в руки ботинки и небольшой узелок, который заранее приготовила, пошла босиком к двери.

Вот и дверь. Соня остановилась над спящим на полу жандармом и протянула руку к ключу.

И вдруг опять резкий, пронзительный, бесконечно долгий гудок товарного поезда. Она замерла с протянутой рукой. Толстый жандарм поднял голову, пробормотал что-то и опять захрапел.

У Сони отлегло от сердца. Не теряя ни секунды, она повернула ключ, толкнула дверь и перешагнула через распростертое тело жандарма. В зале никого не было. Соня притворила дверь- и побежала. Еще миг, и она на перроне. Перрон — длинный, темный, пустынный. Показался вдали какой-то человек — вернее, ноги человека в высоких сапогах. Верхнюю часть тела нельзя было в темноте разглядеть. Соня притаилась за столбом. Человек прошел — вероятно, сторож: железнодорожная фуражка.

Соня дошла до конца перрона и направилась к железнодорожному мосту. Внизу от тихой реки несло сыростью. Соня спряталась под мостом, усевшись на какие-то перекладины. Вдруг голос:

— Ты чего тут?

К ней шел все тот же человек в железнодорожной фуражке.

— Я, дяденька, сейчас, — сказала Соня тонким певучим голосом и вышла из своего убежища. Сторож сурово посмотрел на нее.

— Ну, проваливай отсюда!

Соня быстро пошла к станции. А навстречу ей уже плыл огненный треугольник — три огня паровоза. Московский поезд пришел. Она спряталась в палисаднике у станции. И только когда прозвенел третий звонок, подбежала к последнему вагону и вскарабкалась на подножку.

Поезд тронулся. Соня вошла в вагон, улеглась на скамейке у двери и накрылась с головой платком. В вагоне все спали, и никто не обратил на нее внимания.

— Ваш билет! Предъявите билет!

Соня вскочила. Прямо ей в лицо светил фонарь; Обер-кондуктор, высокий, широкоплечий, стоял над ней, как суровая статуя.

— Билет давай! — сказал обер-кондуктор.

— Чего? — спросила Соня. — Какой билет?

— Да что ты, в уме или нет? Билет, говорю, давай!

— Да мне, дяденька, недалеко, — сказала Соня. — Я, дяденька, к тетке Матрене еду. Тетка у меня больна.

— Вот полоумная! Да где же ты села?

— На станции, дяденька, на станции села.

— .Ах, чтоб тебе! Высадить ее на первой станции. За спинкой скамейки послышались смех и чей-то густой бас:

— Вот глупая баба! Все мы на станции сели. И куда таких черт несет! А ведь тоже хотят на машине, пешком ходить не любят. Хо-хо-хо!

На ближайшей станции Соню высадили. Она наняла в деревне телегу и поехала в обратном направлении. Доехав до Чудова, она взяла билет, села в поезд и благополучно приехала в Петербург.

Поколесив по петербургским улицам, переменив несколько извозчиков и убедившись, что за ней не следят, Соня уже пешком направилась к Забалканскому проспекту. Прежде чем зайти во двор дома Сивкова, где снимала квартиру Малиновская, она незаметно огляделась вокруг и, почти не поднимая головы, взглянула на окно второго этажа.

Все оказалось в порядке: за ней никто не шел, а знак безопасности — горшок с цветком стоял на условленном месте.

Соне открыла дверь смуглая девушка с необычно длинной и необычно черной косой. В свое время фотографии обвиняемых по политическим делам печатались чуть ли не во всех газетах, и Соня сразу, узнала участницу московского процесса Ольгу Любатович, которой первой удалось совершить побег из Сибири. А Ольга поняла, что перед ней Софья Перовская. Она знала и о Сонином участии в процессе 193-х и об ее последнем аресте. Девушки обнялись и невольно заговорили на «ты».

Кроме Любатович, Соня встретила в доме Сивкова свою приятельницу по Аларчинским курсам Софью Лешерн и Коленкину, подругу Веры Засулич. Хозяйки , квартиры — Александры Малиновской — не было дома. Но все вокруг напоминало о ней: и наспех прибранные полотна, и заброшенный мольберт, и кисти, и краски. Малиновская — художница, и это было очень удобно для явочной квартиры. Даже дворник, которому полагалось знать обо всем, что делается в доме, и тот до поры до времени не обращал внимания на приходящих к ней людей, считая их заказчиками картин.

Заживо погребенная

Не успела весть о Сонином аресте и ссылке в Повенец обойти всех ее друзей, как навстречу ей, наперерез ей разнеслась другая, радостная весть; «Перовская бежала, Перовская в Петербурге!»

Через каких-нибудь два часа скромная квартира в доме Сивкова наполнилась народом. Туда поспешили все те, кому хотелось пожать Сонину руку, сказать ей несколько добрых слов. Одним из первых пришел ее приветствовать Сергей Кравчинский. Рядом с ним, мужественным и широкоплечим, она казалась девочкой-полуребенком, и все-таки в его отношении к ней чувствовалось сдерживаемое поклонение.

— Это замечательная женщина, — говорил он не раз. — Ей суждено совершить что-нибудь крупное.

Кравчинский казался веселым. Но веселье это было не настоящее. Товарищи успели рассказать Соне, сколько раз он выходил навстречу Мезенцеву, прежде чем решился, наконец, совершить покушение. Им не пришлось объяснять ей, что причина не в недостатке храбрости. Она слишком хорошо знала, что храбрости, притом самой отчаянной, у Кравчинского было даже слишком много. Она понимала, что с таким добрым сердцем, как у него, нелегко стать убийцей. Если бы не казнь Ковальского, он, может быть, и не решился бы взяться за свой кинжал.

Соня была так счастлива, что снова среди своих, так взволнована встречей, что ее на какое-то время даже покинула свойственная ей сдержанность. Глазами, излучающими радость жизни, каким-то особенным оживлением она невольно приковывала к себе взгляды.

В кругу Сониных друзей не принято было обращать внимание на внешность, но сейчас все хором заговорили о том, как она удивительно похорошела, как ей .к лицу черное платье и белый отложной воротник.

Черное платье! Белый воротник! Соня залилась смехом. Да ведь уже несколько лет, как она ничего другого не надевала и всю свою страсть к чистоте и аккуратности вкладывала в заботу о том, чтобы воротник был всегда ослепительной белизны, чтобы на черном, тщательно отглаженном платье не виднелось ни одной пылинки. Вот и сейчас, до прихода гостей, рассказывая Любатович, Лешерн и Коленкиной обо всем пережитом, она успела не только помыться и почиститься, но и выстирать, просушить и прогладить воротник.

О своих приключениях и злоключениях Соне пришлось вспоминать весь вечер. Каждый вновь приходящий требовал, чтобы она заново рассказала историю своего побега. Она говорила главным образом о внешней стороне события, подчеркивала все то забавное, смешное, что в нем было. Слушатели дополняли ее рассказ собственным воображением. Они-то хорошо понимали, сколько понадобилось хладнокровия, находчивости, бесстрашия, чтобы сделать то, что она сделала.

С особенным волнением и восхищением прислушивалась к Сониным словам институтка Вера Малиновская. Среди молодежи, собиравшейся в комнате ее сестры, Вера была самая юная. Люди, которых она здесь встречала, разговоры, которые слышала, поражали ее, производили на нее глубокое впечатление.

Но товарищи заговорили между собой по-настоящему откровенно только после ее ухода.

Радостное оживление покинуло Перовскую сразу, как только Кравчинский начал читать вслух отрывки из рукописи «Заживо погребенные». Автором этой рукописи был Долгушин, один из заживо погребенных в Харьковском Белгородском централе.

Долгушин писал о каторжной бездеятельности, еще более тяжелой, чем каторжный труд; о больных, которых никогда не переводят в больницы; об умирающих, закованных в кандалы; об одиночках, «которые не более как ряд каменных мешков для живых людей»; о карцерах, «тесных, как могила, даже слишком тесных для мертвеца среднего роста: живые могут поместиться согнувшись»; дальше — о терпении, доведенном до предела; о голодном бунте; о машинках, насильно наполняющих людей пищей; об обещании исполнить требования голодающих и еще дальше о том, что обещания эти не были исполнены.

Чуть ли не на каждой странице в сносках указывалось, с кем и когда произошел тот или другой случай. И эта почти протокольная точность усиливала впечатление от прочитанного, заставляла верить каждому слову. Соня с трудом сдерживала слезы. Ее поразило, что эти несчастные шли на голодную смерть, чтобы добиться для себя не чего-нибудь особенного, а только того, что полагалось по закону даже грабителям, убийцам, профессиональным разбойникам: отмены одиночного заключения, дозволения работать в мастерских, дозволения получать передачи.

Напрасно Кравчинский еще и еще раз повторял ей, что Мезенцев жизнью заплатил за совершенные им преступления. Сопя не слушала его, не хотела слушать и успокоилась немного только тогда, когда стала уже деловым образом обсуждать возможность освобождения каторжан, и не одного, а всех сразу, на этот раз из самого Централа.

Соня с радостью умчалась бы в Харьков в тот же вечер, но она не могла этого сделать: паспортному бюро «Земли и воли», так называемой «небесной канцелярии», нужно было время, чтобы раздобыть или в крайнем случае сфабриковать для нее подходящие документы.

С той минуты, как Соня вырвалась из рук жандармов, она волей или неволей должна была переходить на «нелегальное положение».

Перовская осталась в Петербурге на несколько дней и эти несколько дней не потеряла даром. Прежде всего она вступила в общество «Земля и воля» и сделала все что могла,, чтобы свести своих старых друзей — чайковцев со своими новыми товарищами — землевольцами.

Землевольцы — так назывались теперь те, которых Клеменц прозвал когда-то в шутку троглодитами, — обещали Соне в ее предприятии помощь и деньгами и людьми.

Общество «Земля и воля» с каждым днем становилось многочисленнее и сильнее. Под его знаменем собирались постепенно рассеянные по всей стране революционные кружки. Про Марка Натансона говорили, что он собиратель земли русской, и то же самое с не меньшим правом можно было сказать сейчас об Александре Михайлове. Его мечтой было создать мощную всероссийскую организацию.

Сонино вступление в «Землю и волю» обошлось без торжественных обрядов: чайковцы считались людьми проверенными, и их принимали без голосования. Мало того, день, когда кто-нибудь из них вступал в общество, Александр Михайлов считал для себя и для всей организации праздничным днем.

Свой последний вечер в Петербурге Соня провела в Мариинском театре. Она столько пережила с тех пор, как была здесь с Варварой Степановной, Машей и братьями, настолько изменилась сама, что ее даже удивило как-то, что в театре все осталось неизменным, застыло точно в сказке о спящей красавице.

Чтобы не возбудить к себе подозрений, Соня и те, которые должны были отныне стать ее семьей: Варенников, Адриан Михайлов, Кравчинский, Ольга Натансон, Любатович, Оболешев, Морозов, Коленкина, — устроились не на галерке, среди студенческой молодежи, а в литерной ложе.

Товарищи часто то в шутку, то всерьез обвиняли Соню в консерватизме, и она сама чувствовала, что не умеет быстро привыкать к людям. Она понимала, что у ее новых товарищей много деловых и личных достоинств, но ей были ближе друзья те самые, недостатки которых она знала наизусть: Кравчинский, прославившийся не только поразительным бесстрашием, но и полной непрактичностью, Морозов, в котором, кроме готовности отдать жизнь за народ, оставалось еще много мальчишеского задора.

Даже тут, в этой праздничной обстановке, Соня не могла отрешиться от привычного круга мыслей, забот, сомнений. Но вот началась увертюра, и музыка по-своему направила Сонины мысли: заставила ее ждать подъема занавеса с еще большим нетерпением, чем когда-то в детстве.

Собраться перед Сониным отъездом всей компанией в ложе Мариинского театра, послушать вместе оперу Мейербера «Пророк» было идеей Кравчинского, и идеей отчаянной. Если бы Александр Михайлов знал об этом походе, всем им досталось бы за нарушение конспирации.

Но непрактичный Кравчинский на этот раз рассчитал правильно: никому из полиции, которой собралось много и в самом театре и возле театра, не пришло в голову, что «злоумышленники» решатся на такой дерзкий шаг.

— Спасибо, Сергей, — сказала Соня, прощаясь с Кравчинским у театрального подъезда, — я этого вечера никогда не забуду.

Ни он, ни она не представляли себе тогда, что эта встреча в театре была их последней встречей.

Вокзал. Поезд. И опять вокзал. Освобождение большого числа заключенных — задача нелегкая, и на этот раз Соня устраивается в Харькове надолго. Она прописывается по чужим документам и под чужой фамилией поступает на акушерские курсы. Свидетельство об окончании фельдшерских курсов, выданное на имя дочери статского советника Софьи Перовской, теперь, когда Софья Перовская сама отказалась от звания, фамилии, имени, теряет для нее все свое значение. И, уезжая из Петербурга, она по совету Михайлова сдает его в архив «Земли и воли».

У Сони нет уверенности в том, что она сумеет воспользоваться свидетельством об окончании Харьковских акушерских курсов. Ей очень хорошо известно, что людям, вступившим на тот путь, на какой вступила она, часто приходится менять свои имена. Но свидетельство это, хоть оно и очень пригодилось бы Соне для устройства в деревне, для нее сейчас не главное. Она поступает в Харькове на курсы потому еще, что хочет поближе сойтись с местной передовой молодежью, и действительно, вскоре ей удается создать кружок интеллигентной революционно настроенной молодежи.

Удается ей, правда не так скоро и не так легко, наладить связь и с рабочими. Когда она впервые пригласила к себе одного из них, Ивана Окладского, он спросил нерешительно:

,— А ничего, что к вам, к барышне, будут ходить простые люди?

Но через какое-то время Соня добивается того, что рабочие перестают в ней видеть барышню и сами приглашают ее на свои собрания.

Занятиям в кружках она отдает только вечерние часы, а днем слушает лекции, готовится к экзаменам, проходит практику в больнице, присутствует, когда полагается, на операциях.

Харьковская городская больница. Операционная. Соня среди других курсисток затаив дыхание следит за каждым движением знаменитого хирурга. Операция идет под наркозом. В операционной тишина.

И вдруг не с операционного стола, а откуда-то сбоку раздается стон, хрип, потом грохот. Соня видит, что человек, который несколько минут назад давал больному наркоз, сам лежит на полу с запрокинутой головой, с отвисшей челюстью.

Хирург не может внезапно прервать операцию, сестра тоже не может отойти от операционного стола. Соня, не раздумывая ни одной секунды, бросается к лежащему на полу человеку, выволакивает его в коридор и, к удивлению и восхищению окруживших ее курсисток, сама оказывает ему первую помощь, собственными силами приводит его в сознание.

И раньше Соня старалась на курсах быть такой, как другие, а теперь, после того, как она невольно обратила на себя общее внимание, ей приходится еще больше следить за своим поведением. Обнаруживать слишком много знаний для нее небезопасно.

«За менее важные преступления лица, находящиеся на каторжном положении, приговариваются к шпицрутенам до 8 тысяч ударов, к плетям до 100 ударов, к розгам до 400 ударов».

Такова арифметика «Правил для заключенных в каторжных тюрьмах». Сборник задач, в которых требуется подсчитать число ударов шпицрутенами, плетями, розгами. Какой дьявольский мозг изобрел эти правила? И что творят за каменными стенами каторжных тюрем на основании этих «Правил»? Соня не могла об этом думать без содрогания. Вырвать этих людей из их могил — вот мысль, которая овладела ею всецело.

Шаг за шагом идет она к этой цели: изучает во всех деталях план Централки, наблюдает за ней.

Голодовкой заключенные не добились того, чего требовали, но все-таки она привела к некоторому послаблению режима. Соне удается завязать знакомство с жандармами и даже с одним из надзирателей, удается наладить передачу заключенным белья и провизии.

Заключенные мерзнут в жестких и тонких халатах, и вот Соня бегает по магазинам в поисках теплого белья, подолгу роется у прилавка в груде фуфаек и чулок, выбирая самые теплые и самые прочные. Заключенные болеют от ужасной однообразной пищи, и Соня старается в каждую передачу всунуть несколько яблок, лимонов, кружок сыра, десяток сельдей, табак.

Поначалу все идет хорошо. Врачом в Централку удалось устроить брата жены Осинского. Через него и через мать Дмоховского, которой в виде исключения разрешены свидания с сыном, Соня устанавливает тесную связь с заключенными.

Устроить своего человека во вражеской крепости — большая удача. Соня прилагает все силы к тому, чтобы устроить туда еще одного «своего человека». Обстоятельства ей благоприятствуют. Она узнает, что в канцелярии Централки скоро освободится вакансия, и через своих друзей-землевольцев раздобывает не фальшивый, а самый настоящий, вполне благонадежный паспорт.

Приехавший к ней Фроленко опять собирается в дорогу. Он едет за Эндоуровым. Соня не прочь была бы поехать вместо Фроленко сама, ведь Эндоуров все еще живет в Приморском. Но она прекрасно понимает, что показываться там, где ее продолжают разыскивать, было бы непростительной неосторожностью.

С тех пор как Соня перешла на нелегальное положение, переписка по почте стала для нее мучением. Хоть она и получает и посылает письма на чужие адреса, ей все-таки приходится писать туманными намеками. Письмо, переданное из рук в руки человеком, которому можно верить, для нее теперь само по себе большая радость.

Кроме письма, она отправляет родным посылочку, в которую вкладывает все, что ей самой кажется особенно вкусным и что себе она никогда не покупает, считая излишней роскошью.

Проводив Фроленко, Соня берется за поиски подходящего убежища для беглецов. Вывести людей из тюрьмы — это только полдела; нужно еще суметь их как следует спрятать.

Первым долгом она разыскала Ковальскую.

— Я меньше всего ожидала, что увижу именно вас! — вскричала Елизавета Ивановна, бросаясь навстречу гостье. — Меня предупредили только, что придет очень молоденькая девушка, которая с рабочими как своя.

— Мне уже двадцать шестой год, — сказала Соня, улыбаясь, — а меня все еще считают очень, даже слишком молоденькой. Может быть, как раз из-за этого рабочие не решались дать ваш адрес, а мне и в голову не пришло, что вы рискуете жить под собственным именем, да еще в собственном доме.

— Я на полулегальном положении: живу под своим, а работаю под чужим именем, — объяснила Елизавета Ивановна. — Но , что привело вас ко мне? Просто гак вы бы ни за что не пришли.

Соня и правда не собралась бы к Елизавете Ивановне просто так, для своего удовольствия. Она засмеялась и тут же поторопилась объяснить, что именно привело ее на этот раз.

— Согласитесь ли вы, — спросила она, понизив голос, — предоставить ваш хутор в Белгородском уезде на тот случай, конечно, если предприятие с освобождением каторжан закончится удачей?

Елизавета Ивановна дала свое согласие, не задав ни одного вопроса. Так полагалось: каждый должен был знать в подробностях только то, что было поручено лично ему.

Разговор, как это всегда бывает после долгой разлуки, стал перескакивать с темы на тему. Елизавета Ивановна вспомнила о последних событиях в Петербурге, потом заговорила о напряженной обстановке в самом Харькове.

— Здесь, да и вообще на юге, — сказала Соня, — есть люди, которые головы своей не пожалеют ради революции, но они связаны только личным знакомством и действуют вразброд. Это вредно.

Дружба, личное знакомство и для самой Сони всегда очень много значили, но за последние месяцы она все больше убеждалась в том, что без дисциплины крепкую организацию не создашь, а без. крепкой организации ничего по-настоящему ценного не сделаешь.

Елизавета Ивановна спросила, приходится ли ей встречаться с кем-либо из их сопроцессников.

— Я их всюду разыскиваю, — ответила Соня. — Меня просто поражает, как быстро многие из них превратились в обывателей. А впрочем, это, пожалуй, к лучшему. Яснее стала грань между людьми, .преданными народному делу, и теми, которые увлеклись им из подражания.

Узнав, что Соня ищет работу, Елизавета Ивановна не только удивилась, но и возмутилась.

— Вы при вашей занятости ищете работу для заработка! Да неужели у ваших товарищей не найдется средств, чтобы обеспечить вас? Ведь ваш ригоризм известен всем.

— Я сама чувствую себя лучше, — возразила Соня, — когда не трачу на себя средств, необходимых для дела.

В комнату вошла мать Елизаветы Ивановны, и подруги перевели разговор на воспоминания об Аларчинских курсах.

Через короткое время Соня попрощалась и ушла. Ей хотелось поскорее выяснить, возможно ли будет воспользоваться хутором. Она не представляла себе, насколько велико расстояние между ним и Централкой.

После Сониного ухода госпожа Ковальская, улыбаясь, сказала дочери:

— Вот первая из всех твоих знакомых, которая мне понравилась. Такое милое, чистое лицо, так и влечет к себе.

— Таких людей, как она, мало, — с готовностью согласилась Елизавета Ивановна и, не называя Сониного настоящего имени, принялась рассказывать, как самоотверженно и деликатно Соня приходит на помощь всем тем, кто в этой помощи нуждается.

— Она любому может служить опорой, — закончила Елизавета Ивановна свой рассказ. — А ей самой опора не нужна.

Через несколько дней утром, едва только Сонина соседка по комнате ушла на работу, раздался стук в дверь. На пороге комнаты появился улыбающийся Фроленко.

— Смею доложить, что мы с Эндоуровым прибыли в твое распоряжение, — отрапортовал он с шутливой торжественностью и передал Соне небольшой ящик и, главное, письма — большую пачку писем.

Все шло как нельзя лучше. Соня даже засмеялась от радости. Она не рассчитывала, что Эндоуров соберется с такой быстротой. Но не успела она вскрыть посылку и получить ответы на половину своих вопросов — ей хотелось знать все о родных, о доме, — как опять услышала стук,

На этот раз пришел Эндоуров. Поздоровавшись с Соней мельком, словно они только вчера виделись, он принялся торопливо рассказывать о случившемся с ним ночью неприятном происшествии. На беду, он попал в гостиницу, когда в ней была облава. Кого искали, он не понял, но паспорта отобрали у всех, и у него в том числе.

— Мне приказано, — сообщил он, — явиться за паспортом в участок к десяти часам. Я пришел посоветоваться, что делать.

— Выручать паспорт, — сказала Соня. — Лучшего не достанешь.

Фроленко подтвердил, что паспорт в полном порядке, и если о нем даже запросят по месту выдачи, ответ будет самый успокоительный. Эндоуров направился в участок, а Соня между тем сварила большую кастрюлю картофеля и поставила на стол присланные ей Варварой Степановной домашние соленья, копченья и варенья.

Фроленко улыбнулся:

— Ты, кажется, собираешься накормить полк солдат. Жаль, что я уже успел позавтракать.

Но то, что он успел позавтракать, не помешало ему тут же съесть все, что Соня щедрой рукой положила на его тарелку.

Фроленко был смелый и жизнерадостный человек. Он ни при каких обстоятельствах не терял аппетита и, что бы ни случилось, засыпал сразу, как только клал голову на подушку. Всего несколько месяцев назад ему удалось с помощью Валериана Осинского без единого выстрела не только вывести из тюрьмы живыми и невредимыми сразу трех товарищей, но и самому скрыться.

Соня до сих пор знала , историю этого чудесного освобождения только в общих чертах. А сейчас, чтобы скоротать время, Фроленко рассказал ей во всех подробностях о том, как с фальшивым паспортом поступил сторожем на тюремные склады, как оттуда попал в тюремные надзиратели и дослужился, наконец, до того, что его назначили ключником сначала у уголовных, а потом и у политических.

То, что Фроленко взялся участвовать в Сонином предприятии, наполняло ее верой в победу.

В рассказах и разговорах время шло, а Эндоуров все не возвращался. Фроленко стал поглядывать на часы.

— Участок в двух шагах, — сказал он. — Его, наверно, видно отсюда.

Соня, как ни тревожно было у нее на душе, рассмеялась.

Из окна можно было увидеть только ноги, а по ногам нелегко отличить друга от врага.

— В том, что ты живешь в подвале, — произнес Фроленко серьезно и даже наставительно, — нет ничего смешного. От сырости добра не будет.

— Брось, Михаиле, — возразила Соня. — О моем здоровье волноваться не приходится. А комната эта и в конспиративном отношении удобна и стоит совсем дешево.

Прошел час, потом другой. Соня встревожилась не на шутку.

— Неужели, — сказала она, — мы своими руками толкнули товарища в тюрьму?

Фроленко промолчал. Мысли и у него были невеселые. Прошло еще полчаса. И когда они оба уже перестали ждать, Эндоуров вдруг вернулся смущенный и взволнованный. Он рассказал, что почувствовал недоброе, как только другим постояльцам гостиницы вернули паспорта, а его почему-то заставили ждать пристава.

— Мои подозрения, — сказал он, — превратились почти в уверенность, когда я, увидев на столе у пристава конверт с надписью «Секретно», угадал в нем свой паспорт с приказом об аресте. Может быть, я и ошибаюсь, — добавил он через несколько мгновений, — но мне не хотелось что бы то ни было решать одному. В участок и сейчас вернуться не поздно — пристав еще не пришел.

И Соня и Фроленко сомневались в том, что подозрения Эндоурова достаточно обоснованы. Но послать товарища прямо в лапы полиции у них тоже не хватило решимости. В тот же вечер они отправили его обратно в Крым.

Уехал нужный человек. Пропал хороший паспорт. Новый такой же Соне достать не удалось. А через несколько дней, узнав, что должность в Централке занята, она и хлопотать о нем перестала.

У разбитого корыта

С того дня, когда уехал Эндоуров, все, что Соне удалось наладить, вдруг начало разлаживаться. Прежде всего выяснилось, что у врача, на которого возлагалось столько надежд, был обыск. Обыск, правда, окончился ничем, но действовать сейчас, после того как его взяли на подозрение, он, конечно, не мог.

Соне необходимо было предупредить об изменившихся обстоятельствах самих «централистов». Она надеялась снестись с ними при помощи матери Дмоховского, но из этого ничего не вышло. Дмоховской ни с того ни с сего отказали в свиданиях с сыном, а еще через какое-то время ее, мать Виташевского и жену Долгушина выслали из Харькова.

Передать в Централку записку через жандармов на этот раз тоже оказалось невозможным. Чем напряженнее становилась обстановка в городе, тем неподкупнее делались жандармы.

Соня решила обратиться за помощью к Ковальской. Она надеялась, что Елизавета Ивановна, которая в Харькове свой человек, сможет и захочет ей помочь. Но и из этого ничего не получилось. Жандармское управление установило за Ковальской слежку, и ей необходимо было немедленно исчезнуть.

Соня организовала отъезд Елизаветы Ивановны в Чернигов, снабдила ее рекомендательными письмами, а сама осталась в Харькове у разбитого корыта.

Скрепя сердце обратилась она за подмогой к товарищам по «Земле и воле». Она чувствовала, что им не до ее планов. Понимала, что все происходящее в Харькове — лишь слабое отражение того, что творится в Петербурге.

Петербург похож на осажденную крепость. На углах улиц — казачьи посты. Полиции предписано разгонять с помощью местных гарнизонов и команд «скопища народу», не допускать «сходбищ и сборищ», «пресекать в самом начале всякую новизну, законам противную».

С вечера до утра, все ночи напролет — а ночи осенние, темные, длинные — рыщут по петербургским улицам жандармы. Они ищут убийцу Мезенцева, пытаются найти тайную типографию. Право арестовывать дано теперь любому жандармскому офицеру, любому полицейскому. И все-таки обысков и арестов так много, что и полицейские и жандармы сбиваются с ног. Но все напрасно. Убийца Мезенцева по-прежнему на свободе. Типография не только не обнаружена, но даже на след ее не удается напасть.

На письме исполняющего обязанности шефа жандармов генерал-лейтенанта Селиверстова, в котором он излагает свои соображения по поводу подпольной типографии, есть пометка, сделанная собственной рукой его величества: «Стыдно, что до сих пор не могли ее открыть».

Генерал-лейтенант Селиверстов не оправдывает возложенных на него надежд, и на место шефа жандармов его величество назначает генерал-адъютанта Дрентельна. Новый шеф жандармов с жаром берется за розыски, но и ему поначалу ничего не удается добиться. Он предпочел бы утверждать, что листовки засылаются эмигрантами, а типография находится вне пределов досягаемости — за границей.

Но старая версия при новых обстоятельствах оказывается явно несостоятельной: быстрота, с которой нелегальная пресса откликается на все события дня, с непреложной ясностью доказывает, что типография в Петербурге. Ведь стоит только произойти какому-либо событию, как сразу же на стенах домов, на решетках садов, в парадных подъездах, в почтовых ящиках — всюду, всюду появляются прокламации. И это несмотря на то, что полиция со всем рвением следит за «благонравием и благочинием столицы».

И самое удивительное то, что все эти воззвания, судебные приговоры, предостережения и манифесты читают про себя, потихоньку и те, которые громко, вслух, больше других возмущаются «анархистами».

Эти листовки, по словам князя Мещерского, «читают не только в обществе, но и в правящих сферах точно так же, как двадцать лет перед тем читали Герцена — с благоговейной трусливостью».

Общество, которое с равнодушным любопытством относилось к арестам студентов в пледах и стриженых курсисток, бьет тревогу теперь, когда Третье отделение, взяв на подозрение все молодое поколение, огулом хватает по ничтожнейшему доносу юношей и девушек, часто совсем непричастных к революционному делу, и держит их в тюрьмах, не предъявляя никаких обвинений «впредь до рассмотрения дела».

Мало кто в Петербурге осенью 1878 года может быть уверен, что на него самого или на кого-нибудь из близкой ему молодежи нет доноса. К наговорам прислушиваются, доносам дают ход. Не мудрено, что их становится все больше и больше.

Доносы строчат, чтобы получить денежную награду или повышение по службе, чтобы свести личные счеты. Доносами завалено и полицейское управление и Третье отделение. Есть доносчики, которые обращаются лично к шефу жандармов, а есть такие, которые метят еще выше: направляют свои доносы «его императорскому величеству, в собственные руки».

И его императорское величество собственной рукой делает пометки на анонимных доносах и, пользуясь советами анонима, руководит арестами. В одном письме-доносе царь подчеркивает двойной красной чертой фамилию «Малиновская». По его поручению генерал Черевин посылает из Ливадии в Петербург депешу с приказом подвергнуть живущую близ Царскосельского (вокзала рисовальщицу Александру Малиновскую аресту.

И жандармы приходят на Забалканский проспект в ту самую квартиру, где Соня нашла приют в свое последнее пребывание в Петербурге.

Коленкина встречает незваных гостей выстрелами. Она хочет выиграть время, чтобы дать Малиновской возможность уничтожить поддельные печати, настоящие и фальшивые документы.

Через несколько ночей на квартире у Оболешева арестовывают его самого, Ольгу Натансон, Адриана Михайлова. А при обыске захватывают корректурные листы первого номера «Земли и воли» и «художественно-артистическое», по определению экспертов Третьего отделения, «паспортное бюро».

Землевольцы, оставшиеся на свободе, не могут понять, что знает Третье отделение и откуда знает. Но так или иначе они должны установить связь с арестованными. Легче всего это сделать через родственников. И вот Вера Малиновская получает десятки записок. Товарищи сестры назначают ей свидания в разных концах Петербурга.

Вера Малиновская не отвечает на записки, не приходит на свидания. Она больше не принадлежит себе. Ее вызывают для многочасовых допросов в Третье отделение, с нее в самое неожиданное время снимают допросы на дому.

Эта девочка не отдает жандармам, а бросает в печь полученные ею записки. Она отрекается от знакомства с людьми, которых хорошо знает, не называет никаких имен, не признает никого в предъявленных ей фотографиях. И все-таки именно от нее Третье отделение узнает то, что ему до сих пор никак не удавалось узнать.

В письме, полученном императором в Ливадии, есть такая фраза: «Для будущего времени, если что надобно узнать от Веры Малиновской, тогда прежде всего хорошо допросите со стороны полиции, причем она полиции хотя может сказать неправду, но после, через доверенную ее старушку, по этому поводу легко и удобно вызывается к открытию истины». Фраза эта подчеркнута красным карандашом. И против нее написано: «Следует попробовать. Генерал-майору Комарову сообщить».

Анонимный доносчик не только руководит арестами, но и направляет следствие. В одном из его писем во всех подробностях рассказывается история Сониного побега. На этом письме есть резолюция шефа жандармов Дрентельна: «Проверить, был ли такой случай?»

Неутешительные вести приходят из Петербурга в Харьков. Соня знает: разгромлена главная квартира «Земли и воли», арестовано несколько самых деятельных ее членов. Оставшиеся на свободе посылают ей изредка деньги, но в присылке людей отказывают — людей мало.

Она понимает, что дела центра обстоят плохо, но насколько плохо, представляет себе с полной ясностью только после того, как Михаил Попов — Родионыч, так его называют товарищи,— показывает ей полученное им от Александра Михайлова письмо.

«Продайте все, что можно продать, — пишет Михайлов, — и поспешите в Петербург! Мы разгромлены. Нет ни людей, ни средств».

Прочитав эти строки, Соня уже не спрашивает Родионыча, что заставило его, ярого «деревенщика», уехать в Петербург.

Родионыч заезжает в Харьков всего на несколько дней, чтобы укрыть где-нибудь в его окрестностях. Баранникова. Теперь, когда арестован Адриан Михайлов, другой участник мезенцевского дела, положение Баранникова становится рискованным.

— А Сергей, а Кравчинский? — с тревогой спрашивает Соня.

И, к успокоению своему, узнает, что Сергея Кравчинского петербургские товарищи чуть ли не насильно переправили за границу.

Соня чем может помогает Родионычу в его деле, а потом, проводив его, опять принимается за свое. Она пытается завязать новые связи с Централкой, собственными силами раздобыть необходимые средства: общество «Земля и воля» не в состоянии теперь поддерживать ее деньгами.

Режим в стране становится еще суровее, и это прежде всего отражается на Централке. Туда назначают людей, которые славятся жестокостью. Сонины начинания срываются одно за другим. Она работает за четверых. Ей помогают несколько человек, но массовое освобождение требует много людей и много денег. Недели проходят за неделями, а заключенные между тем сходят с ума, погибают от цинги и чахотки.

Соня не опускает рук. Она деятельна, предприимчива и не только перед посторонними, но и перед самыми близкими делает вид, что она такая же, как прежде, как всегда. Но это днем, а ночью она дает волю своему отчаянию и плачет, уткнувшись лицом в подушку. Ее соседка по комнате притворяется спящей, делает вид, что ничего не слышит. Она знает: Соня человек замкнутый и не любит делиться своими переживаниями.

Соне кажется, что тяжелая туча нависла над ней и навсегда закрыла от нее солнце. Чуть ли не каждый день газеты приносят известия об арестах, вооруженных столкновениях, казнях.

«24 января в Киеве на Крещатике арестован преступник, известный под именем Валериана, оказавшийся сыном генерал-майора Валерианом Осинским, проживавшим совместно с Софьей Лешерн фон Герцфельд. Осинский и Лешерн оказали вооруженное сопротивление, причем Лешерн в упор два раза выстрелила в полицейского чиновника, но последовали две осечки».

Лешерн. Выдержанная, спокойная. Видно, правда другие пути заказаны, если такие, как она, принялись стрелять в полицию. А Осинский? Соне вспомнилось, как. он забежал как-то утром совсем неожиданно в квартиру Малиновской и, не раздеваясь, в пальто и шапке, прочел вслух правительственное распоряжение о предании отныне военному суду всех обвиняемых в государственных преступлениях. Он кончил читать и глубоко задумался. Предчувствовал ли он тогда, что один из первых падет жертвой этого распоряжения?

А через несколько дней там же, на улицах Киева, настоящий бой: шестьдесят выстрелов с той и другой стороны, И в конце концов типография революционеров взята, двое революционеров убиты, несколько ранено.

Почти одновременно выстрелы прозвучали совсем близко — в Харькове. Ночью, в двенадцатом часу, к карете губернатора подбежал неизвестный. Он схватился за дверцу и выстрелил в окно кареты. Лошади помчались. Неизвестный упал от толчка, потом вскочил и скрылся в темноте. И сейчас же вслед за убийством губернатора в городе появились прокламации. В них сказано, что этот выстрел — месть за ужасы Харьковского централа.

Соня задним числом узнала, что автор прокламаций и «неизвестный», совершивший убийство губернатора Кропоткина, одно и то же лицо — Григорий Гольденберг.

Глубокая ночь. Соня просыпается, как от толчка. Свет уличного фонаря падает сквозь окно на каменный пол. Сонина комната в подвальном этаже похожа на сводчатую келью.

Ее мучают воспоминания, тяжелые мысли. Того ли она хотела? Ей трудно поверить, что все это было когда-то: школа, больница, занятия с рабочими. Тогда она была счастлива, чувствовала, что делает благородное, хорошее, нужное дело. А сейчас — все эти убийства, этот выстрел в окно кареты! Когда всеми этими приговорами и приведением их в исполнение занимались от имени несуществующего, выдуманного на страх врагам «исполнительного комитета» люди, не имеющие отношения к организации, Соня могла смотреть на все, что они делали, со стороны. Теперь же, когда организацию покушения взяла на себя «дезорганизационная группа» самой «Земли и воли», Соня чувствовала свою ответственность за каждое дело.

Ей казалось, что она и мечтать не имеет права о «чистой», бескровной революционной работе теперь, когда ее товарищи, которых она считала не хуже, а лучше себя, решились взять на свою совесть убийства. Она верила: они не виноваты, их заставили стать убийцами; и все-таки ей было бесконечно тяжело.

Соне вспомнился Кравчинский такой, каким она видела его в Петербурге у Малиновской, — нервный, возбужденный. Видно было, что он еще не оправился от тяжелого душевного потрясения. Нелегко ему далось это убийство. Недаром он так часто подчеркивал, что встретил своего врага — Мезенцева — лицом. к лицу и ударил его кинжалом не сзади, а спереди.

Кто-кто, а Мезенцев действительно был их врагом. Это он настоял на том, чтобы царь отказался смягчить приговор по делу 193-х. Это из-за него томятся сейчас в каторжной тюрьме Сонины друзья. Перовская вспоминает своих друзей, и боль снова пронзает ей сердце. «Неужели ничего не выйдет? Неужели придется оставить их погибать?»

Идея цареубийства носится в воздухе. В Петербург приезжает из Саратовского поселения Соловьев. Он говорит Александру Михайлову, что хочет одним ударом разрубить гордиев узел — совершить покушение на царя.

О покушении на царя говорят с тем же Михайловым по отдельности Григорий Гольденберг и Людвиг Кобылянский. Михайлов решает всех троих свести вместе, чтобы они сами договорились между собой, как действовать.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz